Неточные совпадения
Лицо Свидригайлова искривилось в снисходительную улыбку; но ему было уже не до улыбки. Сердце его стукало, и дыхание спиралось в
груди. Он нарочно говорил громче, чтобы скрыть свое возраставшее волнение; но Дуня не успела заметить этого особенного волнения; уж слишком раздражило ее замечание о том, что она боится его, как
ребенок, и что он так для нее страшен.
Детей же маленьких у нас трое, и Катерина Ивановна в работе с утра до ночи, скребет и моет и
детей обмывает, ибо к чистоте сызмалетства привыкла, а с
грудью слабою и к чахотке наклонною, и я это чувствую.
Возле нее лежал
ребенок, судорожно схвативший рукою за тощую
грудь ее и скрутивший ее своими пальцами от невольной злости, не нашед в ней молока; он уже не плакал и не кричал, и только по тихо опускавшемуся и подымавшемуся животу его можно было думать, что он еще не умер или, по крайней мере, еще только готовился испустить последнее дыханье.
Спасаться, жить по-божески
Учила нас угодница,
По праздникам к заутрене
Будила… а потом
Потребовала странница,
Чтоб
грудью не кормили мы
Детей по постным дням.
Она села к письменному столу, но, вместо того чтобы писать, сложив руки на стол, положила на них голову и заплакала, всхлипывая и колеблясь всей
грудью, как плачут
дети.
— Ну, я рада, что ты начинаешь любить его, — сказала Кити мужу, после того как она с
ребенком у
груди спокойно уселась на привычном месте. — Я очень рада. А то это меня уже начинало огорчать. Ты говорил, что ничего к нему не чувствуешь.
Вдруг смех заставил его поднять голову. Это Кити засмеялась.
Ребенок взялся за
грудь.
Лошадь походила на тех сказочных животных, которых рисуют
дети на стенах и заборах; но старательно оттушеванные яблоки ее масти и патроны на
груди всадника, острые носки его сапогов и громадные усы не оставляли места сомнению: этот рисунок долженствовал изобразить Пантелея Еремеича верхом на Малек-Аделе.
— Никаких других защитников, кроме царя, не имеем, — всхлипывал повар. — Я — крепостной человек, дворовый, — говорил он, стуча красным кулаком в
грудь. — Всю жизнь служил дворянству… Купечеству тоже служил, но — это мне обидно! И, если против царя пошли купеческие
дети, Клим Иванович, — нет, позвольте…
— Дураков выкармливают маком. Деревенской бабе некогда возиться с
ребенком, кормить его
грудью и вообще. Нажует маку, сделает из него соску, сунет
ребенку в рот, он пососет и — заснул. Да. Мак — снотворное, из него делают опий, морфий. Наркотик.
Если б Варвара была дома — хорошо бы позволить ей приласкаться. Забавно она вздрагивает, когда целуешь
груди ее. И — стонет, как
ребенок во сне. А этот Гогин — остроумная шельма, «для пустой души необходим груз веры» — неплохо! Варвара, вероятно, пошла к Гогиным. Что заставляет таких людей, как Гогин, помогать революционерам? Игра, азарт, скука жизни? Писатель Катин охотился, потому что охотились Тургенев, Некрасов. Наверное, Гогин пользуется успехом у модернизированных барышень, как парикмахер у швеек.
— Про аиста и капусту выдумано, — говорила она. — Это потому говорят, что
детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы, так же как кошки, я это видела, и мне рассказывала Павля. Когда у меня вырастут
груди, как у мамы и Павли, я тоже буду родить — мальчика и девочку, таких, как я и ты. Родить — нужно, а то будут все одни и те же люди, а потом они умрут и уж никого не будет. Тогда помрут и кошки и курицы, — кто же накормит их? Павля говорит, что бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
Она встретила его, держа у
груди, как
ребенка, две бутылки, завернутые в салфетку; бутылки, должно быть, жгли
грудь, лицо ее болезненно морщилось.
Это, однако ж, не все: на стене сбоку, как войдешь в церковь, намалевал Вакула черта в аду, такого гадкого, что все плевали, когда проходили мимо; а бабы, как только расплакивалось у них на руках
дитя, подносили его к картине и говорили: «Он бачь, яка кака намалевана!» — и
дитя, удерживая слезенки, косилось на картину и жалось к
груди своей матери.
В нем, кажется мне, как бы бессознательно, и так рано, выразилось то робкое отчаяние, с которым столь многие теперь в нашем бедном обществе, убоясь цинизма и разврата его и ошибочно приписывая все зло европейскому просвещению, бросаются, как говорят они, к «родной почве», так сказать, в материнские объятия родной земли, как
дети, напуганные призраками, и у иссохшей
груди расслабленной матери жаждут хотя бы только спокойно заснуть и даже всю жизнь проспать, лишь бы не видеть их пугающих ужасов.
Григорий взял младенца, принес в дом, посадил жену и положил его к ней на колени, к самой ее
груди: «Божье дитя-сирота — всем родня, а нам с тобой подавно.
Не стоит она слезинки хотя бы одного только замученного
ребенка, который бил себя кулачонком в
грудь и молился в зловонной конуре своей неискупленными слезками своими к «Боженьке»!
Она держала на руках
ребенка и кормила его белой длинной
грудью.
И бабушка настояла, чтоб подали кофе. Райский с любопытством глядел на барыню, набеленную пудрой, в локонах, с розовыми лентами на шляпке и на
груди, значительно открытой, и в ботинке пятилетнего
ребенка, так что кровь от этого прилила ей в голову. Перчатки были новые, желтые, лайковые, но они лопнули по швам, потому что были меньше руки.
Он прижал ее руку к
груди и чувствовал, как у него бьется сердце, чуя близость… чего? наивного, милого
ребенка, доброй сестры или… молодой, расцветшей красоты? Он боялся, станет ли его на то, чтоб наблюдать ее, как артисту, а не отдаться, по обыкновению, легкому впечатлению?
— Известно что… поздно было: какая академия после чада петербургской жизни! — с досадой говорил Райский, ходя из угла в угол, — у меня, видите, есть имение, есть родство, свет… Надо бы было все это отдать нищим, взять крест и идти… как говорит один художник, мой приятель. Меня отняли от искусства, как
дитя от
груди… — Он вздохнул. — Но я ворочусь и дойду! — сказал он решительно. — Время не ушло, я еще не стар…
Мне неоднократно приходилось видеть
детей, едва умеющих ходить, сосущих
грудь матери и курящих трубку.
В эту минуту во мне сказался сын моего отца. Он не добился бы от меня иного ответа самыми страшными муками. В моей
груди, навстречу его угрозам, подымалось едва сознанное оскорбленное чувство покинутого
ребенка и какая-то жгучая любовь к тем, кто меня пригрел там, в старой часовне.
Тогда я прильнул бы к его
груди, и, быть может, мы вместе заплакали бы —
ребенок и суровый мужчина — о нашей общей утрате.
Потом представлялись ему
дети, такие, какие они были тогда, — маленькие, один в шубке, другой у
груди.
Дети ее еще все были малы, а один был у
груди.
Она тихо отняла их от
груди, как умершее
дитя, и тихо опустила их в гроб, уважая в них прошлую жизнь, поэзию, данную ими, их утешения в иные минуты.
Так как грудным
детям приходится с молока переходить прямо на рыбу и китовый жир, то их отнимают от
груди поздно.
Если бы от меня зависело, то на те деньги, которые расходуются теперь на «кормовые», я устроил бы в постах и селениях чайные для всех женщин и
детей, выдавал бы кормовое и одежное довольствие всем без исключения беременным женщинам и кормящим
грудью, а «кормовые» 1 1/2 — 3 руб. в месяц сохранил бы только для девушек с 13 лет до замужества и выдавал бы им эти деньги прямо на руки.
Я слыхал даже, что ее хотели присудить к наказанию, но, слава богу, прошло так; зато уж
дети ей проходу не стали давать, дразнили пуще прежнего, грязью кидались; гонят ее, она бежит от них с своею слабою
грудью, задохнется, они за ней, кричат, бранятся.
На столе горел такой же железный ночник с сальною свечкой, как и в той комнате, а на кровати пищал крошечный
ребенок, всего, может быть, трехнедельный, судя по крику; его «переменяла», то есть перепеленывала, больная и бледная женщина, кажется, молодая, в сильном неглиже и, может быть, только что начинавшая вставать после родов; но
ребенок не унимался и кричал, в ожидании тощей
груди.
Отец не сидел безвыходно в кабинете, но бродил по дому, толковал со старостой, с ключницей, с поваром, словом сказать, распоряжался; тетеньки-сестрицы сходили к вечернему чаю вниз и часов до десяти беседовали с отцом;
дети резвились и бегали по зале; в девичьей затевались песни, сначала робко, потом громче и громче; даже у ключницы Акулины лай стихал в
груди.
— Да что ж ты полагаешь? — сгорая любопытством, спрашивала Таифа. — Скажи, Пантелеюшка… Сколько лет меня знаешь?.. Без пути лишних слов болтать не охотница, всякая тайна у меня в
груди, как огонь в кремне, скрыта. Опять же и сама я Патапа Максимыча, как родного, люблю, а уж дочек его, так и сказать не умею, как люблю, ровно бы мои
дети были.
Из всех углов на меня смотрят восковые, странно неподвижные лица ребят с кривыми зубами, куриною
грудью и искривленными конечностями; в их больших глазах нет и следа той живости и веселости, которая «свойственна»
детям.
— Надо жить по закону природы и правды, — проговорила из-за двери госпожа Дергачева. Дверь была капельку приотворена, и видно было, что она стояла, держа
ребенка у
груди, с прикрытой
грудью, и горячо прислушивалась.
Начинает тихо, нежно: «Помнишь, Гретхен, как ты, еще невинная, еще
ребенком, приходила с твоей мамой в этот собор и лепетала молитвы по старой книге?» Но песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; ноты выше: в них слезы, тоска, безустанная, безвыходная, и, наконец, отчаяние: «Нет прощения, Гретхен, нет здесь тебе прощения!» Гретхен хочет молиться, но из
груди ее рвутся лишь крики — знаете, когда судорога от слез в
груди, — а песня сатаны все не умолкает, все глубже вонзается в душу, как острие, все выше — и вдруг обрывается почти криком: «Конец всему, проклята!» Гретхен падает на колена, сжимает перед собой руки — и вот тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полуречитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь в высшей степени средневековое, четыре стиха, всего только четыре стиха — у Страделлы есть несколько таких нот — и с последней нотой обморок!
Ежеминутная опасность потерять страстно любимое
дитя и усилия сохранить его напрягали ее нервы и придавали ей неестественные силы и как бы искусственную бодрость; но когда опасность миновалась — общая энергия упала, и мать начала чувствовать ослабление: у нее заболела
грудь, бок, и, наконец, появилось лихорадочное состояние; те же самые доктора, которые так безуспешно лечили меня и которых она бросила, принялись лечить ее.
Вдруг плач
ребенка обратил на себя мое внимание, и я увидел, что в разных местах, между трех палочек, связанных вверху и воткнутых в землю, висели люльки; молодая женщина воткнула серп в связанный ею сноп, подошла не торопясь, взяла на руки плачущего младенца и тут же, присев у стоящего пятка снопов, начала целовать, ласкать и кормить
грудью свое
дитя.
— Да, прости меня, я тебя очень обидела, — повторила Лиза и, бросаясь на
грудь Гловацкой, зарыдала, как маленький
ребенок. — Я скверная, злая и не стою твоей любви, — лепетала она, прижимаясь к плечу подруги.
Пастор взял сына на руки, прижал его к своей
груди и, обернув
дитя задом к выступившим из полувзвода вперед десяти гренадерам, сказал...
«Странное дело! — думает он, глотая свежую воду: — этот
ребенок так тощ и бледен, как мучной червяк, посаженный на пробку. И его мать… Эта яркая юбка ветха и покрыта прорехами; этот спензер висит на ее тощей
груди, как на палке, ноги ее босы и исцарапаны, а издали это было так хорошо и живописно!»
Ульрих Райнер был теперь гораздо старше, чем при рождении первого
ребенка, и не сумасшествовал.
Ребенка при св. крещении назвали Васильем. Отец звал его Вильгельм-Роберт. Мать, лаская
дитя у своей
груди, звала его Васей, а прислуга Вильгельмом Ивановичем, так как Ульрих Райнер в России именовался, для простоты речи, Иваном Ивановичем. Вскоре после похорон первого сына, в декабре 1825 года, Ульрих Райнер решительно объявил, что он ни за что не останется в России и совсем переселится в Швейцарию.
Полнота и свежесть щек ее и пышность
груди подтверждали обещание насчет
детей.
«Тут, — писал племянник, — больной начал бредить, лицо его приняло задумчивое выражение последних минут жизни; он велел себя приподнять и, открывши светлые глаза, хотел что-то сказать
детям, но язык не повиновался. Он улыбнулся им, и седая голова его упала на
грудь. Мы схоронили его на нашем сельском кладбище между органистом и кистером».
Так же держала она у своей
груди тряпочную куклу, принимая ее за своего
ребенка, те же заунывные звуки по целым часам оглашали комнату, в которой она сидела, бессмысленно устремив глаза в одну точку.
В
груди у Никитича билось нежное и чадолюбивое сердце, да и других
детей, кроме Оленки, у него не было. Он пестовал свою девочку, как самая заботливая нянька.
Мать плакала и билась, как подстреленная птица, прижимая
ребенка к своей
груди, между тем как глаза мальчика глядели все тем же неподвижным и суровым взглядом.
«Бог дал мне руки, чтобы работать, — говорила Лиза, — ты кормила меня своею
грудью и ходила за мною, когда я была
ребенком; теперь пришла моя очередь ходить за тобою.
А иногда возьмет его руками за голову да к груди-то своей и притянет словно
ребенка малого, возьмет гребень, да и начнет ему волосы расчесывать.
Недалеко от стен фабрики, на месте недавно сгоревшего дома, растаптывая ногами угли и вздымая пепел, стояла толпа народа и гудела, точно рой шмелей. Было много женщин, еще больше
детей, лавочники, половые из трактира, полицейские и жандарм Петлин, высокий старик с пушистой серебряной бородой, с медалями на
груди.